СТАТЬЯ
ПЕРВАЯ (предварительные замечания) I
Обыкновенно
смысл половой любви полагается в размножении рода, которому она служит
средством. Я считаю этот взгляд неверным — не на основании только
каких-нибудь идеальных соображений, а прежде всего на основании
естественно-исторических фактов. Что размножение живых существ может
обходиться без половой любви, это ясно уже из того, что оно обходится без
самого разделения на полы. Значительная часть организмов как растительного,
так и животного царства размножается бесполым образом — делением,
почкованием, спорами, прививкой. Правда, высшие формы обоих органических
царств размножаются, половым способом. Но, во-первых, размножающиеся таким
образом организмы, как растительные, так отчасти и животные, могут также
размножаться и бесполым образом (прививка у растений, партеногенезис у высших
насекомых), а, во-вторых, оставляя это в стороне и принимая, как общее
правило, что высшие организмы размножаются при посредстве полового
соединения, мы должны заключить, что этот половой фактор связан не с
размножением вообще (которое может происходить и помимо этого), а с
размножением высших организмов. Следовательно, смысл половой дифференциации
(и половой любви) следует искать никак не в идее родовой жизни и ее
размножения, а лишь в идее высшего организма.
Разительное этому подтверждение мы находим в следующем великом факте. В
пределах животных, размножающихся исключительно половым образом (отдел
позвоночных), чем выше поднимаемся мы по лестнице организмов, тем сила
размножения становится меньше, а сила полового влечения, напротив, больше. В
низшем классе этого отдела — у рыб — размножение происходит в огромных
размерах: зародыши, порождаемые ежегодно каждой самкой, считаются миллионами;
эти зародыши оплодотворяются самцами вне тела самки, и способ, каким это
делается, не позволяет предполагать сильного полового влечения. Из всех
позвоночных животных этот холоднокровный класс несомненно более всех
размножается и менее всех обнаруживает любовную страсть. На следующей ступени
— у земноводных и гадов — размножение гораздо менее значительно, чем у рыб,
хотя по некоторым своим видам этот класс не без основания относится Библией к
числу существ кишмя кишащих (шерец ширцу); но при меньшем размножении мы уже
находим у этих животных более тесные половые отношения... У птиц сила
размножения гораздо меньше не только сравнительно с рыбами, но и
сравнительно, например, с лягушками, а половое влечение и взаимная
привязанность между самцом и самкой достигают небывалого в двух низших
классах развития. У млекопитающих — они же живородящие — размножение
значительно слабее, чем у птиц, а половое влечение хотя у большинства менее
постоянно, но зато гораздо интенсивнее. Наконец, у человечка, сравнительно со
всем животным царством, размножение совершается в наименьших размерах, а
половая любовь достигает наибольшего значения и высочайшей силы, соединяя в
превосходной степени постоянство отношений (как у птиц) и напряженность
страсти (как у млекопитающих). Итак, половая любовь и размножение рода
находятся между собой в обратном, отношении: чем сильнее одно, тем слабее
другая. Вообще, все животное царство с рассматриваемой стороны развивается в
следующем порядке. Внизу огромная сила размножения при полном отсутствии
чего-нибудь похожего на половую любовь (за отсутствием самого деления на
полы); далее, у более совершенных организмов, появляется половая
дифференциация и соответственно ей некоторое половое влечение — сначала
крайне слабое, затем оно постепенно увеличивается на дальнейших степенях
органического развития, по мере того, как убывает сила размножения (т. е. в
прямом отношении к совершенству организации и в обратном отношении к силе
размножения), пока, наконец, на самом верху — у человека — является возможной
сильнейшая половая любовь, даже с полным исключением размножения. Но если
таким образом на двух концах животной жизни мы находим, с одной стороны,
размножение без всякой половой любви, а с другой стороны, половую любовь без
всякого размножения, то совершенно ясно, что эти два явления не могут быть
поставлены в неразрывную связь друг с другом, ясно, что каждое из них имеет
свое самостоятельное значение и что смысл одного не может состоять в том,
чтобы быть средством другого. То же самое выходит, если рассматривать половую
любовь исключительно в мире человеческом, где она несравненно более, чем в
мире животном, принимает тот индивидуальный характер, в силу которого именно
это лицо другого пола имеет для любящего безусловное значение как единственное
и незаменимое, как цель сама в себе.
II
Тут мы встречаемся с популярной теорией, которая, признавая вообще половую
любовь за средство родового инстинкта, или за орудие размножения, пытается, в
частности, объяснить индивидуализацию любовного чувства у человека как
некоторую хитрость или обольщение, употребляемое природой или мировой волей
для достижения ее особых целей. В мире человеческом, где индивидуальные
особенности получают гораздо больше значения, нежели в животном и
растительном мире, природа (иначе — мировая воля, воля к жизни, иначе —
бессознательный или сверхсознательный мировой дух) имеет в виду не только
сохранение рода, но и осуществление в его пределах множества возможных
частных или видовых типов и индивидуальных характеров. Но кроме этой общей
цели — проявления возможно полного разнообразия форм — жизнь человечества,
понимаемая как исторический процесс, имеет задачей возвышение и
усовершенствование человеческой природы. Для этого требуется не только, чтобы
было как можно больше различных образчиков человечества, но чтобы являлись на
свет лучшие его образчики, которые ценны не только сами по себе как
индивидуальные типы, но и по своему возвышающему и улучшающему действию на.
прочих. Итак, при размножении человеческого рода та сила — как бы мы ее ни
называли, — которая двигает мировым и историческим процессом, заинтересована
не в том только, чтобы непрерывно нарождались человеческие особи по роду
своему, но и в том, чтобы нарождались эти определенные и по возможности
значительные индивидуальности. А для этого уже недостаточно простого
размножения путем случайного и безличного соединения особей разного пола: для
индивидуально-определенного произведения необходимо сочетание
индивидуально-определенных производителей, а следовательно, недостаточным
является и общее половое влечение, служащее воспроизведению рода у животных.
Так как в человечестве дело идет не только о произведении потомства вообще,
но и произведении этого наиболее пригодного для мировых целей потомства, и
так как данное лицо может произвести это требуемое потомство не со всяким
лицом другого пола, а лишь с одним определенным, то это одно и должно иметь
для него особую притягательную силу, казаться ему чем-то исключительным,
незаменимым, единственным и способным дать высшее блаженство. Вот это-то и
есть та индивидуализация и экзальтация полового инстинкта, которой
человеческая любовь отличается от животной, но которая, как и та,
возбуждается в нас чуждой, хотя, может быть, и высшей силой для собственных,
посторонних нашему личному сознанию целей, — возбуждается как иррациональная
роковая страсть, овладевающая нами и исчезающая как мираж по миновании в ней
надобности [1].
Если бы эта теория была верна, если бы индивидуализация и экзальтация
любовного чувства имели весь свой смысл, свою единственную причину и цель вне
этого чувства, именно в требуемых (для мировых целей) свойствах потомства, то
отсюда логически следовало бы, что степень этой любовной индивидуализации и
экзальтации или сила любви находится в прямом отношении со степенью
типичности и значительности происходящего от нее потомства; чем важнее
потомство, тем сильнее должна быть любовь родителей, и, обратно, чем сильнее
любовь, связывающая двух данных лиц, тем более замечательного потомства
должны бы мы были ожидать от них по этой теории. Если вообще любовное чувство
возбуждается мировою волею ради требуемого потомства и есть только средство
для его произведения, то понятно, что в каждом данном случае сила средства,
употребляемого космическим двигателем, должна быть соразмерна с важностью для
него достигаемой цели.
Чем более мировая воля заинтересована в имеющемся явиться на свет
произведении, тем сильнее должна она притянуть друг к другу и связать между
собою двух необходимых производителей. Положим, дело идет о рождении мирового
гения, имеющего огромное значение в историческом процессе. Управляющая этим
процессом высшая сила, очевидно, во столько раз более заинтересована этим
рождением сравнительно с прочими, во сколько этот мировой гений есть явление
более редкое сравнительно с обыкновенными смертными и, следовательно,
настолько же должно быть сильнее обыкновенного то половое влечение, которым
мировая сила (по этой теории) обеспечивает себе в этом случае достижение
столь важной для нее цели. Конечно, защитники теории могут отвергать мысль о
точном количественном соотношении между важностью данного лица и силою
страсти его родителей, так как эти предметы точного измерения не допускают;
но совершенно бесспорно (с точки зрения этой теории), что если мировая воля
чрезвычайно заинтересована в рождении какого-нибудь человека, она должна
принять чрезвычайные меры для обеспечения желанного результата, т.е., по
смыслу теории, должна возбудить в родителях чрезвычайно сильную страсть,
способную сокрушить все препятствия к их созданию.
В действительности, однако, мы не находим ничего подобного, никакого
соотношения между силою любовной страсти и значением потомства. Прежде всего,
мы встречаем совершенно необъяснимый для этой теории факт, что самая сильная
любовь весьма часто бывает неразделенною и не только великого, но и вовсе
никакого потомства не производит. Если вследствие такой любви люди
постригаются в монахи или кончают самоубийством, то из-за чего же тут
хлопотала заинтересованная в потомстве мировая воля? Но если бы даже
пламенный Вертер [2] и не
убил себя, то все-таки его несчастная страсть остается необъяснимой загадкой
для теории квалифицированного потомства. Чрезвычайно индивидуализированная и
экзальтированная любовь Вертера к Шарлотте показывала (с точки зрения этой
теории), что именно с Шарлоттою он должен был произвести особенно важное и
нужное для человечества потомство, ради которого мировая воля и возбудила в
нем эту необыкновенную страсть. Но как же эта всеведущая и всемогущая воля не
догадалась или не смогла подействовать в желанном смысле и на Шарлотту, без
участия которой страсть Вертера была вполне бесцельной и ненужной? Для
телеологически действующей субстанции неразделенная любовь есть совершенная
нелепость.
Особенно сильная любовь большей частью бывает несчастна, а несчастная любовь
весьма обыкновенно ведет к самоубийству в той или другой форме; и каждое из
этих многочисленных самоубийств от несчастной любви явно опровергает ту
теорию, по которой сильная любовь только затем и возбуждается, чтобы во что
бы то ни стало произвести требуемое потомство, которого важность знаменуется
силой этой любви, тогда как на самом делено всех этих случаях сила любви
именно исключает самую возможность не только важного, но и какого бы то ни
было потомства.
Случаи неразделенной любви слишком обычны, чтобы видеть в них только
исключение, которое можно оставить без внимания. Да если б и так, — это мало
помогло бы делу, ибо и в тех случаях, где особенно сильная любовь является с
обеих сторон, она не приводит к тому, что требуется теорией. По теории Ромео
и Джульетта должны были бы соответственно своей великой взаимной страсти
породить какого-нибудь очень великого человека, по крайней мере Шекспира, но
на самом деле, как известно, наоборот: не они создали Шекспира, как следовало
бы по теории, а он их, и притом без всякой страсти — путем бесполого
творчества. Ромео и Джульетта, как и большинство страстных любовников,
умерли, не породив никого, а породивший их Шекспир, как и прочие великие
люди, родился не от безумно влюбленной пары, а от заурядного житейского брака
(и сам он, хотя испытывал сильную любовную страсть, как видно, между прочим,
из его сонетов, но никакого замечательного потомства отсюда не произошло).
Рождение Христофора Колумба было, может быть, для мировой воли еще важнее,
чем рождение Шекспира; но о какой-нибудь особенной любви у его родителей мы
ничего не знаем, а знаем о его собственной сильной страсти к донье Беатрисе
Энрихэс, и хотя он имел от нее незаконнорожденного сына Диэго, но этот сын
ничего великого не сделал, а написал только биографию своего отца, что мог бы
исполнить и всякий другой.
Если весь смысл любви в потомстве и высшая сила управляет любовными делами,
то почему же вместо того, чтобы стараться о соединении любящих, она,
напротив, как будто нарочно препятствует этому соединению, как будто ее
задача именно в том, чтобы во что бы то ни стало отнять самую возможность
потомства у истинных любовников: она заставляет их по роковому недоразумению
закапываться в склепах, топит их в Геллеспонте и всякими другими способами
доводит их до безвременной и бездетной кончины. А в тех редких случаях, когда
сильная любовь не принимает трагического оборота, когда влюбленная пара
счастливо доживает до старости, она все-таки остается бесплодной. Верное
поэтическое чутье действительности заставило и Овидия, и Гоголя лишить
потомства Филимона и Бавкиду, Афанасия Ивановича и Пульхерию Ивановну.
Невозможно признать прямого соответствия между силою индивидуальной любви и
значением потомства, когда самое существование потомства для такой любви есть
лишь редкая случайность. Как мы видели, 1) сильная любовь весьма обыкновенно
остается неразделенной; 2) при взаимности сильная страсть приводит к
трагическому концу, не доходя до произведения потомства; 3) счастливая
любовь, если она очень сильна, также остается обыкновенно бесплодной. А в тех
редких случаях, когда необычайно сильная любовь производит потомство, оно
оказывается самым заурядным. Как общее правило, из которого почти нет
исключений, можно установить, что особая интенсивность половой любви или
вовсе не допускает потомства, или допускает только такое, которого значение
нисколько не соответствует напряженности любовного чувства и исключительному
характеру порождаемых им отношений.
Видеть смысл половой любви в целесообразном деторождении — значит признать
этот смысл только там, где самой любви вовсе нет, а где она есть — отнимать у
нее всякий смысл и всякое оправдание. Эта мнимая теория любви, сопоставленная
с действительностью, оказывается не объяснением, а отказом от всякого
объяснения.
III
Управляющая жизнью человечества сила, которую одни называют мировой волей,
другие — бессознательным духом и которая на самом деле есть Промысл Божий,
несомненно, распоряжается своевременным порождением необходимых для ее целей
провиденциальных людей, устраивая в длинных рядах поколений должные сочетания
производителей ввиду будущих, не только ближайших, но и отдаленнейших
произведений. Для этого провиденциального подбора производителей
употребляются самые разнообразные средства, но любовь в собственном смысле,
т. е. исключительное индивидуализированное и экзальтированное половое
влечение, не принадлежит к числу этих средств. Библейская история с ее
истинным глубоким реализмом, не исключающим, а воплощающим идеальный смысл
фактов в их эмпирических подробностях, — библейская история дает
свидетельство в этом случае, как и всегда, правдивое и поучительное для
всякого человека с историческим и художественным смыслом, независимо от
религиозных верований.
Центральный факт библейской истории, рождение Мессии, более всякого другого
предполагает провиденциальный план в выборе и соединении преемственных
производителей, и действительно, главный интерес библейских, рассказов
сосредоточивается на разнообразных и удивительных судьбах, которыми
устраивались рождения и сочетания «богоотцов» [3]. Но
во всей этой сложной системе средств, определивших в порядке исторических
явлений рождение Мессии, для любви в собственном смысле не было места; она,
конечно, встречается в Библии, но лишь как факт самостоятельный, а не как
орудие христогонического процесса. Священная книга не говорит, женился ли
Авраам на Саре в силу пламенной любви [4], но,
во всяком случае. Провидение ждало, когда эта любовь совершенно остынет,
чтобы от столетних родителей произвести дитя веры, а не любви. Исаак женился
на Ревекке не по любви, а по заранее составленному решению и плану своего
отца. Иаков любил Рахиль, но эта любовь оказывается ненужной для
происхождения Мессии. Он должен произойти от сына Иакова, Иуды, который
рождается не Рахилью, а нелюбимою мужем Лиею. Для произведения в данном
поколении предка Мессии необходимо было соединение Иакова именно с Лией; но,
чтобы достигнуть этого соединения. Провидение не возбуждает в Иакове сильной
любовной страсти к будущей матери «богородителя» — Иуды; не нарушая свободы
сердечного чувства, высшая сила оставляет его любить Рахиль и для
необходимого соединения его с Лией пользуется средством совсем иного рода:
своекорыстной хитростью третьего лица — преданного своим семейным и
экономическим интересам Лавана. Сам Иуда для произведения дальнейших предков
Мессии должен помимо своего прежнего потомства на старости лет соединиться с
невесткой своей Тамарою. Так как подобное соединение вовсе не было в порядке вещей
и не могло бы произойти при обыкновенных условиях, то цель достигается
посредством крайне странного приключения, весьма соблазнительного для
поверхностных читателей Библии. Ни о какой любви в этом приключении не может
быть и речи. Не любовь соединяет иерихонскую блудницу Рахаб с
пришельцем-евреем; она сначала отдается ему по своей профессии, а потом
случайная связь скрепляется ее верой в силу нового Бога и желанием его
покровительства для себя и своих. Не любовь сочетала Давидова прадеда,
старика Воова, с молодой моавитянкой Руфью, и не от настоящей глубокой любви,
а только от случайной греховной прихоти стареющего владыки родился Соломон.
В священной истории, так же как и в общей, половая любовь не является
средством или орудием исторических целей; она не служит человеческому роду.
Поэтому, когда субъективное чувство говорит нам, что любовь есть
самостоятельное благо, что она имеет собственную безотносительную ценность
для нашей личной жизни, то этому чувству соответствует и в объективной
действительности тот факт, что сильная индивидуальная любовь никогда не
бывает служебным орудием родовых целей, которые достигаются помимо нее. В
общей, как и в священной, истории половая любовь (в собственном смысле)
никакой роли не играет и прямого действия на исторический процесс не
оказывает: ее положительное значение должно корениться в индивидуальной
жизни.
Какой же смысл имеет она здесь?
СТАТЬЯ
ВТОРАЯ I
И
у животных, и у человека половая любовь есть высший расцвет индивидуальной
жизни. Но так как у животных родовая жизнь решительно перевешивает
индивидуальную, то и высшее напряжение этой последней идет лишь на пользу
родовому процессу. Не то чтобы половое влечение было лишь средством для
простого воспроизведения или размножения организмов, но оно служит для произведения
организмов более совершенных с помощью полового соперничества и подбора.
Такое же значение старались приписать половой любви и в мире человеческом,
но, как мы видели, совершенно напрасно. Ибо в человечестве индивидуальность
имеет самостоятельное значение и не может быть в своем сильнейшем выражении
лишь орудием внешних ей целей исторического процесса. Или, лучше сказать,
истинная цель исторического процесса не такого рода, чтобы человеческая
личность могла служить для нее лишь страдательным и преходящим орудием.
Убеждение в безотносительном достоинстве человека основано не на самомнении,
а также и не на том эмпирическом факте, что мы не знаем другого более
совершенного существа в порядке природы. Безотносительное достоинство
человека состоит в несомненно присущей ему абсолютной форме (образе)
разумного состояния. Сознавая, как и животное, пережитые и переживаемые им
состояния, усматривая между ними ту или другую связь и на основании этой
связи предваряя умом состояния будущие, человек, сверх того. имеет способность
оценивать свои состояния и действия и всякие факты вообще, не только по
отношению их к другим единичным фактам, но и ко всеобщим идеальным нормам;
его сознание сверх явлений жизни определяется еще разумом истины. Сообразуя
свои действия с этим высшим сознанием, человек может бесконечно
совершенствовать свою жизнь и природу, не выходя из пределов человеческой
формы. Поэтому-то он и есть высшее существо природного мира и действительный
конец мироздательного процесса; ибо помимо Существа, которое само способно
познавать и осуществлять в себе истину, есть высшее— не в относительном, а в
безусловном смысле. Какое разумное основание можно придумать для создания
новых, по существу более совершенных форм, когда есть уже форма, способная к
бесконечному самоусовершенствованию, могущая вместить всю полноту абсолютного
содержания? С появлением такой формы дальнейший прогресс может состоять
только в новых степенях ее собственного развития, а не в смене ее
какими-нибудь созданиями другого рода, другими небывалыми формами бытия. В
этом существенное отличие между космогоническим и историческим процессом.
Первый создает (до появления человека) все новые и новые роды существ, причем
прежние частью истребляются, как неудачные опыты, частью же вместе с новым
внешним образом сосуществуют и случайно сталкиваются между собой, не образуя
никакого действительного единства вследствие отсутствия в них общего
сознания, которое связывало бы их между собой и с космическим прошлым. Такое
общее сознание является в человечестве. В мире животных преемство высших форм
от низших, при всей своей правильности и целесообразности, есть факт для них
самих безусловно внешний и чуждый, вовсе для них не существующий: слон и
обезьяна ничего не могут знать о сложном процессе геологических и биологических
трансформаций, обусловившем их действительное появление на земле;
сравнительно высшая степень развития частного и единичного сознания не
означает здесь никакого прогресса в общем сознании, которое так же безусловно
отсутствует у этих умных животных, как и у глупой устрицы; сложный мозг
высшего млекопитающего столь ж мало служит для самоосвещения природы в ее
целости, как и зачаточные нервные узлы какого-нибудь червя. В человечестве,
напротив, через повышенное индивидуальное сознание, религиозное и научное,
прогрессирует сознание всеобщее. Индивидуальный ум здесь есть не только орган
личной жизни, но также орган воспоминания и гадания для всего человечества и
даже для всей природы. Тот еврей, который написал: «вот книга рождения неба и
земли (элле тол'дот гашам-маим ве гаарэц)» и далее: «вот книга рождения
человека (зэ сэ-фер тол'дот гаадам)», выражал не только свое личное и
народное сознание, — через него впервые просияла в мире истина всемирного и
всечеловеческого единства [5]. И
все дальнейшие успехи сознания состоят лишь в развитии и воплощении этой
истины, им незачем и нельзя выходить из этой всеобъемлющей формы: что иное
может сделать самая совершенная астрономия и геология, как не восстановить
вполне генезис небес и земли; точно так же высшей задачей исторического
познания может быть только — восстановить «книгу рождений человека», т. е.
генетическую преемственную связь в жизни человечества, и, наконец, наша
творческая деятельность не может иметь иной высшей цели, как воплощать в
ощутительных образах это изначала созданное и провозглашенное единство небес,
земли и человека. Вся истина — положительное единство всего — изначала
заложена в живом сознании человека и постепенно осуществляется в жизни
человечества с сознательною преемственностью (ибо истина, не помнящая
родства, не есть истина). Благодаря безграничной растяжимости и неразрывности
своего преемственного сознания, человек, оставаясь самим собой, может
постигать и осуществлять всю беспредельную полноту бытия, и потому никакие
высшие роды существ на смену ему не нужны и невозможны. В пределах своей
данной действительности человек есть только часть природы; но он постоянно и
последовательно нарушает эти пределы; в своих духовных порождениях — религии
и науке, нравственности и художестве — он обнаруживается как центр всеобщего
сознания природы, как душа мира, как осуществляющая потенция абсолютного
всеединства, и, следовательно, выше его может быть только это самое абсолютное
в своем совершенном акте, или вечном бытии, т. е. Бог.
II
Преимущество человека перед прочими существами природы — способность
познавать и осуществлять истину — не есть только родовая, но и
индивидуальная: каждый человек способен познавать и осуществлять истину,
каждый может стать живым отражением абсолютно целого, сознательным и
самостоятельным органом всемирной жизни. И в остальной природе есть истина
(или образ Божий), но лишь в своей объективной общности; неведомой для
частных существ; она образует их и действует в них и через них — как роковая
сила, как неведомый им самим закон их бытия, которому они подчиняются
невольно и бессознательно; для себя самих, в своем внутреннем чувстве и
сознании, они не могут подняться над своим данным частичным существованием,
они находят себя только в своей особенности, в отдельности от всего —
следовательно, вне истины; а потому истина или всеобщее может торжествовать
здесь только в смене поколений, в пребывании рода и в гибели индивидуальной
жизни, не вмещающей в себя истину. Человеческая же индивидуальность именно
потому, что она может вмещать в себе истину, не упраздняется ею, а
сохраняется и усиливается в ее торжестве.
Но для того, чтобы индивидуальное существо нашло в истине — всеединстве —
свое оправдание и утверждение, недостаточно с его стороны одного сознания
истины, — оно должно быть в истине, а первоначально и непосредственно
индивидуальный человек, как и животное, не есть в истине: он находит себя как
обособленную частицу всемирного целого, и это свое частичное бытие он
утверждает в эгоизме как целое для себя, хочет быть всем в отдельности от
всего — вне истины. Эгоизм как реальное основное начало индивидуальной жизни
всю ее проникает и направляет, все в ней конкретно определяет, а потому его
никак не может перевесить и упразднить одно теоретическое сознание истины.
Пока живая сила эгоизма не встретится в человеке с другой живой силой, ей
противоположной, сознание истины есть только внешнее освещение, отблеск
чужого света. Если бы человек только в этом смысле мог вмещать истину, то
связь с нею его индивидуальности не была внутреннею и неразрывною; его
собственное существо, оставаясь, как животное, вне истины, было бы, как оно,
обречено в своей субъективности на гибель, сохраняясь только как идея в мысли
абсолютного ума.
Истина как живая сила, овладевающая внутренним существом человека и
действительно выводящая его из ложного самоутверждения, называется любовью.
Любовь как действительное упразднение эгоизма есть действительное оправдание
и спасение индивидуальности. Любовь больше, чем разумное сознание, но без
него она не могла бы действовать как внутренняя спасительная сила,
возвышающая, а не упраздняющая индивидуальность. Только благодаря разумному
сознанию (или, что то же, сознанию истины), человек может различать самого
себя, т. е. свою истинную индивидуальность, от своего эгоизма, а потому,
жертвуя этим эгоизмом, отдаваясь сам любви, он находит в ней не только живую,
но и животворящую силу и не теряет вместе со своим эгоизмом и свое
индивидуальное существо, а, напротив, увековечивает его. В мире животных,
вследствие отсутствия у них собственного разумного сознания, истина,
реализующаяся в любви, не находя в них внутренней точки опоры для своего
действия, может действовать лишь прямо, как внешняя для них роковая сила,
завладевающая ими как слепыми орудиями для чуждых им мировых целей; здесь
любовь является как одностороннее торжество общего, родового над
индивидуальным, поскольку у животных их индивидуальность совпадает с эгоизмом
в непосредственности частичного бытия, а потому и гибнет вместе с ним.
III
Смысл человеческой любви вообще есть оправдание и спасение индивидуальности
через жертву эгоизма. На этом общем основании мы можем разрешить и
специальную нашу задачу: объяснить смысл половой любви. Недаром же половые
отношения не только называются любовью, но и представляют, по общему
признанию, любовь по преимуществу, являясь типом и идеалом всякой другой
любви (см. Песнь Песней, Апокалипсис).
Ложь и зло эгоизма состоят вовсе не в том, что этот человек слишком высоко
себя ценит, придает себе безусловное значение и бесконечное достоинство: в
этом он прав, потому что всякий человеческий субъект как самостоятельный
центр живых сил, как потенция (возможность) бесконечного совершенства, как
существо, могущее в сознании и в жизни своей вместить абсолютную истину, —
всякий человек в этом качестве имеет безотносительное значение и достоинство,
есть нечто безусловно-незаменимое и слишком высоко оценить себя не может (по
евангельскому слову: что даст человек в обмен за душу свою?). Непризнание за
собою этого безусловного значения равносильно отречению от человеческого
достоинства; это есть основное заблуждение и начало всякого неверия: он так
малодушен, что даже в самого себя верить не в силах — как может он поверить во
что-нибудь другое? Основная ложь и зло эгоизма не в этом абсолютном
самознании и самооценке субъекта, а в том, что, приписывая себе по
справедливости безусловное значение, он несправедливо отказывает другим в
этом значении; признавая себя центром жизни, каков он и есть на самом деле,
он других относит к окружности своего бытия, оставляет за ними только внешнюю
и относительную ценность.
Разумеется, в отвлеченном, теоретическом сознании всякий человек, не
помешавшийся в рассудке, всегда допускает полную равноправность других с
собой; но в сознании жизненном, в своем внутреннем чувстве и на деле, он
утверждает бесконечную разницу, совершенную несоизмеримость между собой и
другими: он сам по себе есть все, они сами по себе — ничто. Между тем, именно
при таком исключительном самоутверждении человек и не может быть в самом деле
тем, чем он себя утверждает. То безусловное значение, та абсолютность,
которую он вообще справедливо за собой признает, но несправедливо отнимает у
других, имеет сама по себе лишь потенциальный характер — это только
возможность, требующая своего осуществления. Бог есть все, т. е. обладает в
одном абсолютном акте всем положительным содержанием, всею полнотой бытия.
Человек (вообще и всякий индивидуальный человек в частности), будучи фактически
только этим, а не другим, может становиться всем, лишь снимая в своем
сознании и жизни ту внутреннюю грань, которая отделяет его от другого. «Этот»
может быть «всем» только вместе с другими, лишь вместе с другими может он
осуществить свое безусловное значение — стать нераздельной и незаменимой
частью всеединого целого, самостоятельным живым и своеобразным органом
абсолютной жизни. Истинная индивидуальность есть некоторый определенный образ
всеединства, некоторый определенный способ восприятия и усвоения себе всего
другого. Утверждая себя вне всего другого, человек тем самым лишает смысла
свое собственное существование, отнимает у себя истинное содержание жизни и
превращает свою индивидуальность в пустую форму. Таким образом, эгоизм никак
не есть самосознание и самоутверждение индивидуальности, а напротив —
самоотрицание и гибель.
Метафизические и физические, исторические и социальные условия человеческого
существования всячески видоизменяют и смягчают наш эгоизм, полагая сильные и
разнообразные преграды для обнаружения его в чистом виде и во всех ужасных
его последствиях. Но вся эта сложная, Провидением предопределенная, природой
и историей осуществляемая система препятствий и корректив оставляет
нетронутой самую основу эгоизма, который постоянно выглядывает из-под покрова
личной и общественной нравственности, а при случае проявляется и с полной
ясностью. Есть только одна сила, которая может изнутри, в корне подорвать
эгоизм, и действительно его подрывает, именно любовь, и главным образом
любовь половая. Ложь и зло эгоизма состоят в исключительном признании
безусловного значения за собой и в отрицании его у других; рассудок
показывает нам, что это неосновательно и несправедливо, а любовь прямо
фактически упраздняет такое несправедливое отношение, заставляя нас не в
отвлеченном сознании, а во внутреннем чувстве и жизненной воле признать для
себя безусловное значение другого. Познавая в любви истину другого не
отвлеченно, а существенно, перенося на деле центр своей жизни за пределы
своей эмпирической особенности, мы тем самым проявляем и осуществляем свою
собственную истину, свое безусловное значение, которое именно состоит в
способности переходить за границы своего фактического феноменального бытия, в
способности жить не только в себе, но и в другом.
Всякая любовь есть проявление этой способности, но не всякая осуществляет ее
в одинаковой степени, не всякая одинаково радикально подрывает эгоизм. Эгоизм
есть сила не только реальная, но основная, укоренившаяся в самом глубоком
центре нашего бытия и оттуда проникающая и обнимающая всю нашу
действительность, — сила, непрерывно действующая во всех частностях и
подробностях нашего существования. Чтобы настоящим образом подорвать эгоизм,
ему необходимо противопоставить такую же конкретно определенную и все наше
существо проникающую, все в нем захватывающую любовь. То другое, которое
должно освободить из оков эгоизма нашу индивидуальность, должно иметь
соотношение со всею этой индивидуальностью, должно быть таким же реальным и
конкретным, вполне объективированным субъектом, как и мы сами, и вместе с тем
должно во всем отличаться от нас, чтобы быть действительно другим, т. е.,
имея все то существенное содержание, которое и мы имеем, иметь его другим
способом или образом, в другой форме, так, чтобы всякое проявление нашего существа,
всякий жизненный акт встречали в этом другом соответствующее, но не
одинаковое проявление, так, чтобы отношение одного к другому было полным и
постоянным обменом, полным и постоянным утверждением себя в другом,
совершенным взаимодействием и общением. Тогда только эгоизм будет подорван и
упразднен не в принципе только, а во всей своей конкретной действительности.
Только при этом, так сказать, химическом соединении двух существ однородных и
равнозначительных, но всесторонне различных по форме, возможно (как в порядке
природном, так и в порядке духовном) создание нового человека, действительное
осуществление истинной человеческой индивидуальности. Такое соединение или,
по крайней мере, ближайшую возможность к нему мы находим в половой любви,
почему и придаем ей исключительное значение как необходимому и незаменимому
основанию всего дальнейшего совершенствования, как неизбежному и постоянному
условию, при котором только человек может действительно быть в истине.
IV
Признавая вполне великую важность и высокое достоинство других родов любви,
которыми ложный спиритуализм и импотентный морализм хотели бы заменить любовь
половую, мы видим, однако, что только эта последняя удовлетворяет двум
основным требованиям, без которых невозможно решительное упразднение самости
в полном жизненном общении с другими. Во всех прочих родах любви отсутствует
или однородность, равенство и взаимодействие между любящим и любимым, или же
всестороннее различие восполняющих друг друга свойств.
Так, в любви мистический предмет любви сводится в конце концов к абсолютному
безразличию, поглощающему человеческую индивидуальность; здесь эгоизм
упраздняется только в том весьма недостаточном смысле, в каком он
упраздняется, когда человек впадает в состояние глубокого сна (с которым в
Упанишадах и Веданте сравнивается, а иногда и прямо отождествляется
соединение индивидуальной души со всемирным духом). Между живым человеком и
мистическою «Бездной» абсолютного безразличия, по совершенной разнородности и
несоизмеримости этих величин, не только жизненного общения, но и простой
совместности быть не может: если есть предмет любви, то любящего нет — он
исчез, потерял себя, погрузился как бы в глубокий сон без сновидений, а когда
он возвращается в себя, то предмет любви исчезает, и вместо абсолютного безразличия
воцаряется пестрое многоразличие действительной жизни на фоне собственного
эгоизма, украшенного духовной гордостью. История знает, впрочем, таких
мистиков и целые мистические школы, где предмет любви понимался не как
абсолютное безразличие, а принимал конкретные формы, допускающие живые к нему
отношения, но — весьма замечательно — эти отношения получали здесь вполне
ясный и последовательно выдержанный характер половой любви...
Любовь родительская — в особенности материнская — и по силе чувства, и по
конкретности предмета приближается к любви половой, но по другим причинам не
может иметь равного с ней значения для человеческой индивидуальности. Она
обусловлена фактом размножения и законом смены поколений, господствующим в
жизни животной, но не имеющим или, во всяком случае, не долженствующим иметь
такого значения в жизни человеческой. У животных последующее поколение прямо
и быстро упраздняет своих предшественников и обличает в бессмысленности их
существование, чтобы быть сейчас, в свою очередь обличенным в такой же
бессмысленности существования со стороны своих собственных порождений.
Материнская любовь в человечестве, достигающая иногда до высокой степени
самопожертвования, какую мы не находим в любви куриной, есть остаток,
несомненно пока необходимый, этого порядка вещей. Во всяком случае,
несомненно, что в материнской любви не может быть полной взаимности и
жизненного общения уже потому, что любящая и любимые принадлежат к разным
поколениям, что для последних жизнь — в будущем с новыми самостоятельными
интересами и задачами, среди которых представители прошедшего и являются лишь
как бледные тени. Достаточно того, что родители не могут быть для детей целью
жизни в том смысле, в каком дети бывают для родителей.
Мать, полагающая всю свою душу в детей, жертвует, конечно, своим эгоизмом, но
она вместе с тем теряет и свою индивидуальность, а в них материнская любовь
если и поддерживает индивидуальность, то сохраняет и даже усиливает эгоизм.
Помимо этого, в материнской любви нет собственно признания безусловного
значения за любимым, признания его истинной индивидуальности, ибо для матери
хотя ее детище дороже всего, но именно только как ее детище, не иначе, чем у
прочих животных, т. е. здесь мнимое признание безусловного значения за другим
в действительности обусловлено внешней физиологической связью.
Еще менее могут иметь притязание заменить половую любовь остальные роды
симпатических чувств. Дружбе между лицами одного и того же пола недостает
всестороннего формального различия восполняющих друг друга качеств, и если,
тем не менее, эта дружба достигает особенной интенсивности, то она
превращается в противоестественный суррогат половой любви. Что касается до
патриотизма и любви к человечеству, то эти чувства, при всей своей важности,
сами по себе жизненно и конкретно упразднить эгоизм не могут, по
несоизмеримости любящего с любимым: ни человечество, ни даже народ не могут
быть для отдельного человека таким же конкретным предметом, как он сам.
Пожертвовать свою жизнь народу или человечеству, конечно, можно, но создать
из себя нового человека, проявить и осуществить истинную человеческую
индивидуальность на основе этой экстенсивной любви невозможно. Здесь в
реальном центре все-таки остается старое эгоистическое я, а народ и
человечество относятся на периферию сознания как предметы идеальные. То же
самое должно сказать о любви к науке, искусству и т. п.
Указавши в немногих словах на истинный смысл половой любви и на ее
преимущества перед другими сродными чувствами, я должен объяснить, почему она
так слабо осуществляется в действительности, и показать, каким образом
возможно ее полное осуществление. Этим я займусь в последующих статьях.
СТАТЬЯ
ТРЕТЬЯ I
Смысл
и достоинство любви как чувства состоит в том, что она заставляет нас
действительно, всем нашим существом признать за другим то безусловное
центральное значение, которое, в силу эгоизма, мы ощущаем только в самих
себе. Любовь важна не как одно из наших чувств, а как перенесение всего
нашего жизненного интереса из себя в другое, как перестановка самого центра
нашей личной жизни. Это свойственно всякой любви, но половой любви [6] по
преимуществу; она отличается от других родов любви и большей интенсивностью,
более захватывающим характером, и возможностью более полной и всесторонней
взаимности; только эта любовь может вести к действительному и неразрывному
соединению двух жизней в одну, только про нее и в слове Божием сказано: будут
два в плоть едину, т. е. станут одним реальным существом.
Чувство требует такой полноты соединения, внутреннего и окончательного, но
дальше этого субъективного требования и стремления дело обыкновенно не идет,
да и то оказывается лишь преходящим. На деле вместо поэзии вечного и
центрального соединения происходит лишь более или менее продолжительное, но
все-таки временное, более или менее тесное, но все-таки внешнее,
поверхностное сближение двух ограниченных существ в узких рамках житейской
прозы. Предмет любви не сохраняет в действительности того безусловного значения,
которое придается ему влюбленной мечтой. Для постороннего взгляда это ясно с
самого начала; но невольный оттенок насмешки, неизбежно сопровождающий чуждое
отношение к влюбленным, оказывается лишь предварением их собственного
разочарования. Разом или понемногу пафос любовного увлечения проходит, и
хорошо еще, если проявившаяся в нем энергия альтруистических чувств не
пропадает даром, а только потерявши свою сосредоточенность и высокий подъем,
переносится в раздробленном и разбавленном виде на детей, которые рождаются и
воспитываются для повторения того же самого обмана. Я говорю «обмана» — с
точки зрения индивидуальной жизни и безусловного значения человеческой
личности, вполне признавая необходимость и целесообразность деторождения и
смены поколении для прогресса человечества в его собирательной жизни. Но
собственно любовь тут ни при чем. Совпадение сильной любовной страсти с
успешным деторождением есть только случайность, и притом довольно редкая;
исторический и ежедневный опыт несомненно показывает, что дети могут быть
удачно рождаемы, горячо любимы и прекрасно воспитываемы своими родителями,
хотя бы эти последние никогда не были влюблены друг в друга. Следовательно,
общественные и всемирные интересы человечества, связанные со сменой
поколений, вовсе не требуют высшего пафоса любви. А между тем в жизни
индивидуальной этот лучший ее расцвет оказывается пустоцветом. Первоначальная
сила любви теряет здесь весь свой смысл, когда ее предмет с высоты
безусловного центра и увековеченной индивидуальности низводится на степень
случайного и легко заменимого средства для произведения нового, быть может,
немного лучшего, а может, немного худшего, но во всяком случае относительного
и преходящего поколения людей.
Итак, если смотреть только на то, что обыкновенно бывает, на фактический
исход любви, то должно признать ее за мечту, временно овладевающую нашим
существом и исчезающую, не перейдя ни в какое дело (так как деторождение не
есть собственно дело любви). Но, признавая в силу очевидности, что идеальный
смысл любви не осуществляется в действительности, должны ли мы признать его
неосуществимым?
По самой природе человека, который в своем разумном сознании, нравственной
свободе и способности к самоусовершенствованию обладает бесконечными
возможностями, мы не имеем права заранее считать для него неосуществимой
какую бы то ни было задачу, если она не заключает в себе внутреннего
логического противоречия или же несоответствия с общим смыслом вселенной и
целесообразным ходом космического и исторического развития.
Было бы совершенно несправедливо отрицать осуществимость любви только на том
основании, что она до сих пор никогда не была осуществлена: ведь в том же
положении находилось некогда и многое другое, например все науки и искусства,
гражданское общество, управление силами природы. Даже и самое разумное
сознание, прежде чем стать фактом в человеке, было только смутным и
безуспешным стремлением в мире животных. Сколько геологических и
биологических эпох прошло в неудачных попытках создать мозг, способный стать
органом для воплощения разумной мысли. Любовь для человека есть пока то же,
чем был разум для мира животных: она существует в своих зачатках или
задатках, но еще не на самом деле. И если огромные мировые периоды —
свидетели неосуществленного разума — не помешали ему наконец осуществиться,
то тем более неосуществленность любви в течение немногих сравнительно
тысячелетий, пережитых историческим человечеством, никак не дает права
заключить что-нибудь против ее будущей реализации. Следует только хорошо
помнить, что если действительность разумного сознания явилась в человеке, но
не через человека, то реализация любви как высшая ступень к собственной жизни
самого человечества должна произойти не только в нем, но и через него.
Задача любви состоит в том, чтобы оправдать на деле тот смысл любви, который
сначала дан только в чувстве; требуется такое сочетание двух данных
ограниченных существ, которое создало бы из них одну абсолютную идеальную
личность. Эта задача не только не заключает в себе никакого внутреннего
противоречия и никакого несоответствия со всемирным смыслом, но она прямо
дана нашей духовной природой, особенность которой состоит именно в том, что
человек может, оставаясь самим собой, в своей собственной форме вместить
абсолютное содержание, стать абсолютной личностью. Но чтобы наполниться
абсолютным содержанием (которое на религиозном языке называется вечной жизнью
или царствием Божием), сама человеческая форма должна быть восстановлена в
своей целости (интегрирована). В эмпирической действительности человека как
такового вовсе нет — он существует лишь в определенной односторонности и
ограниченности, как мужская или женская индивидуальность (и уже на этой
основе развиваются все прочие различия). Но истинный человек в полноте своей
идеальной личности, очевидно, не может быть только мужчиной или только
женщиной, а должен быть высшим единством обоих. Осуществить это единство или
создать истинного человека как свободное единство мужского и женского начала,
сохраняющих свою формальную обособленность, но преодолевших свою существенную
рознь и распадение, это и есть собственная ближайшая задача любви.
Рассматривая те условия, которые требуются для ее действительного разрешения,
мы убедимся, что только несоблюдение этих условий приводит любовь ко
всегдашнему крушению и заставляет признавать ее иллюзией.
II
Первый шаг к успешному решению всякой задачи есть сознательная и верная ее
постановка: но задача любви никогда сознательно не ставилась, а потому
никогда и не решалась как следует. На любовь смотрели и смотрят только как на
данный факт, как на состояние (нормальное для одних, болезненное для других),
которое переживается человеком, но ни к чему его не обязывает; правда, сюда
привязываются две задачи: физиологического обладания любимым лицом и
житейского с ним союза, — из них последняя налагает некоторые обязанности, —
но тут уже дело подчиняется законам животной природы, с одной стороны, и
законам гражданского общежития — с другой, а любовь, с начала и до конца
предоставленная самой себе, исчезает как мираж. Конечно, прежде всего любовь
есть факт природы (или дар Божий), независимо от нас возникающий естественный
процесс; но отсюда не следует, чтобы мы не могли и не должны были сознательно
к нему относиться и самодеятельно направлять этот естественный процесс к
высшим целям. Дар слова есть также натуральная принадлежность человека, язык
не выдумывается, как и любовь. Однако было бы крайне печально, если бы мы
относились к нему только как к естественному процессу, который сам собой в
нас происходит, если бы мы говорили так, как поют птицы, предавались бы
естественным сочетаниям звуков и слов для выражения невольно проходящих через
нашу душу чувств и представлений, а не делали из языка орудия для
последовательного проведения известных мыслей, средства для достижения
разумных и сознательно поставленных целей. При исключительно пассивном и
бессознательном отношении к дару слова не могли бы образоваться ни наука, ни
искусство, ни гражданское общежитие, да и самый язык, вследствие
недостаточного применения этого дара, не развился бы и остался при одних
зачаточных своих проявлениях. Какое значение имеет слово для образования
человеческой общественности и культуры, такое же и еще большее имеет любовь
для создания истинной человеческой индивидуальности. И если в первой области
(общественной и культурной) мы замечаем хотя и медленный, но несомненный
прогресс, тогда как индивидуальность человеческая с начала исторических
времен и доселе остается неизменной в своих фактических ограничениях, то
первая причина такой разницы та, что к словесной деятельности и к
произведениям слова мы относимся все более и более сознательно и
самодеятельно, а любовь по-прежнему оставляется всецело в темной области
смутных аффектов и невольных влечений.
Как истинное назначение слова состоит не в процессе говорения самом по себе,
а в том, что говорится — в откровении разума вещей через слова или понятия,
так истинное назначение любви состоит не в простом испытывании этого чувства,
а в том, чтобы посредством него совершается, — в деле любви: ей недостаточно
чувствовать для себя безусловное значение любимого предмета, а нужно
действительно дать или сообщить ему это значение, соединиться с ним в
действительном создании абсолютной индивидуальности. И как высшая задача
словесной деятельности уже предопределена в самой природе слов, которые
неизбежно представляют общие и пребывающие понятия, а не отдельные и
преходящие впечатления и, следовательно, уже сами по себе, будучи связью
многого воедино, наводят нас на разумение всемирного смысла; подобным же
образом и высшая задача любви уже предуказана в самом любовном чувстве,
которое неизбежно прежде всякого осуществления вводит свой предмет в сферу
абсолютной индивидуальности, видит его в идеальном свете, верит в его
безусловность. Таким образом, в обоих случаях (и в области словесного познания,
и в области любви) задача состоит не в том, чтобы выдумать от себя что-нибудь
совершенно новое, а лишь в том, чтобы последовательно проводить далее и до
конца то, что уже зачаточно дано в самой природе дела, в самой основе
процесса. Но если слово в человечестве развивалось и развивается, то
относительно любви люди оставались и остаются до сих пор при одних природных
зачатках, да и те плохо понимаются в их подлинном смысле.
III
Всем известно, что при любви непременно бывает особенная идеализация любимого
предмета, который представляется любящему совершенно в другом свете, нежели в
каком его видят посторонние люди. Я говорю здесь о свете не в метафорическом
только смысле, дело тут не в особенной только нравственной и умственной
оценке, а еще в особенном чувственном восприятии: любящий действительно
видит, зрительно воспринимает не то, что другие. И для него, впрочем, этот
любовный свет скоро исчезает, но следует ли отсюда, что он был ложным, что
это была только субъективная иллюзия?
Истинное существо человека вообще и каждого человека не исчерпывается его
данными эмпирическими явлениями — этому положению нельзя противопоставить
разумных и твердых оснований ни с какой точки зрения. Для материалиста и
сенсуалиста не менее, чем для спиритуалиста и идеалиста, то, что кажется, не
тождественно с тем, что есть, а когда дело идет о двух различных видах
кажущегося, то всегда законен вопрос, какой из этих видов более совпадает с
тем, что есть, или лучше выражает природу вещей. Ибо кажущееся, или видимость
вообще, есть действительное отношение, или взаимодействие между видящим и
видимым, и, следовательно, определяется их обоюдными свойствами. Внешний мир
человека и внешний мир крота — оба состоят лишь из относительных явлений или
видимостей; однако едва ли кто серьезно усомнится в том, что один из этих
двух кажущихся миров превосходит другой, более соответствует тому, что есть,
ближе к истине.
Мы знаем, что человек кроме своей животной материальной природы имеет еще
идеальную, связывающую его с абсолютной истиной, или Богом. Помимо
материального или эмпирического содержания своей жизни каждый человек
заключает в себе образ Божий, т. е. особую форму абсолютного содержания. Этот
образ Божий теоретически и отвлеченно познается нами в разуме и через разум,
а в любви он познается конкретно и жизненно. И если это откровение идеального
существа, обыкновенно закрытого материальным явлением, не ограничивается в
любви одним внутренним чувством, но становится иногда ощутительным и в сфере
внешних чувств, то тем большее значение должны мы признать за любовью как за
началом видимого восстановления образа Божия в материальном мире, началом
воплощения истинной идеальной человечности. Сила любви, переходя в свет,
преобразуя и одухотворяя форму внешних явлений, открывает нам свою объективную
мощь, но затем уже дело за нами: мы сами должны понять это откровение и
воспользоваться им, чтобы оно не осталось мимолетным и загадочным проблеском
какой-то тайны.
Духовно-физический процесс восстановления образа Божия в материальном
человечестве никак не может совершиться сам собой, помимо нас. Начало его,
как и всего лучшего в этом мире, возникает из земной для нас области
несознаваемых процессов и отношений; там зачаток и корни дерева жизни, но
возрастить его мы должны собственным сознательным действием; для начала
достаточно пассивной восприимчивости чувства, но затем необходима деятельная
вера, нравственный подвиг и труд, чтобы удержать за собой, укрепить и развить
этот дар светлой и творческой любви, чтобы посредством него воплотить в себе
и в другом образ Божий и из двух ограниченных и смертных существ создать одну
абсолютную и бессмертную индивидуальность. Если неизбежно и невольно присущая
любви идеализация показывает нам сквозь эмпирическую видимость далекий
идеальный образ любимого предмета, то, конечно, не затем, чтобы мы им только
любовались, а затем, чтобы мы силой истинной веры, действующего воображения и
реального творчества преобразовали по этому истинному образцу
несоответствующую ему действительность, воплотили его в реальном явлении
Но кто же думал когда-нибудь о чем-нибудь подобном по поводу любви?
Средневековые миннезингеры и рыцари при своей сильной вере и слабом разуме
успокаивались на простом отождествлении любовного идеала с данным лицом,
закрывая глаза на их явное несоответствие. Эта вера была столь же тверда, но
и столь же бесплодна, как тот камень, на котором «все в той же позиции» сидел
знаменитый рыцарь фон Грюнвалиус «у замка Амалии».
Кроме такой веры, заставлявшей только благоговейно созерцать и
восторжественно воспевать мнимовоплощенный идеал, средневековая любовь была,
конечно, связана и с жаждой подвигов. Но эти воинственные и истребительные
подвиги, не имея никакого отношения к вдохновлявшему их идеалу, не могли
вести к его осуществлению. Даже тот бедный рыцарь, который совсем отдался
впечатлению открывшейся ему небесной красоты, не смешивая ее с земными
явлениями, и он вдохновлялся этим откровением лишь на такие действия, которые
служили более ко вреду иноплеменников, нежели к пользе и славе «вечно
женственного».
«Свет небес! Святая роза!
Восклицал он, дик и рьян, И как
гром его угроза Поражала
мусульман».
Для
поражения мусульман, конечно, не было надобности иметь «видение, непостижное
уму». Но над всем средневековым рыцарством тяготело это раздвоение между
небесными видениями христианства и «дикими и рьяными» силами в действительной
жизни, пока наконец знаменитейший и последний из рыцарей, Дон Кихот
Ламанческий, перебивши много баранов и сломав немало крыльев у ветряных
мельниц, но нисколько не приблизивши тобосскую коровницу к идеалу Дульцинеи,
не пришел к справедливому, но только отрицательному сознанию своего
заблуждения; и если тот типичный рыцарь до конца остался верен своему видению
и «как безумец умер он», то Дон Кихот от безумия перешел только к печальному
и безнадежному разочарованию в своем идеале.
Это разочарование Дон Кихота было завещанием рыцарства новой Европе. Оно
действует в нас и до сих пор. Любовная идеализация, переставши быть
источником подвигов безумных, не вдохновляет ни к каким. Она оказывается только
приманкой, заставляющей нас желать физического и житейского обладания, и
исчезает, как только эта совсем не идеальная цель достигнута. Свет любви ни
для кого не служит путеводным лучом к потерянному раю; на него смотрят как на
фантастическое освещение краткого любовного «пролога на небе», которое затем
природа весьма своевременно гасит как совершенно ненужное для последующего
земного представления. На самом деле этот свет гасит слабость и
бессознательность нашей любви, извращающей истинный порядок дела.
IV
Внешнее соединение, житейское и в особенности физиологическое, не имеет
определенного отношения к любви. Оно бывает без любви, и любовь бывает без
него. Оно необходимо для любви не как ее непременное условие и
самостоятельная цель, а только как ее окончательная реализация. Если эта
реализация ставится как цель сама по себе прежде идеального дела любви, она
губит любовь. Всякий внешний акт или факт сам по себе есть ничто; любовь есть
нечто только благодаря своему смыслу или идее как восстановление единства или
целости человеческой личности, как создание абсолютной индивидуальности.
Значение связанных с любовью внешних актов и фактов, которые сами по себе
ничто, определяется их отношением к тому, что составляет самое любовь и ее
дело. Когда нуль ставится после целого числа, он увеличивает его в десять
раз, а когда ставится прежде него, то во столько же уменьшает или раздробляет
его, отнимает у него характер целого числа, превращая его в десятичную дробь;
и чем больше этих нулей, предпосланных целому, тем мельче дробь, тем ближе
она сама становится к нулю.
Чувство любви само по себе есть только побуждение, внушающее нам, что мы
можем и должны воссоздать целость человеческого существа. Каждый раз, когда в
человеческом сердце зажигается эта священная искра, вся стенающая и
мучающаяся тварь ждет первого откровения славы сынов Божиих. Но без действия
сознательного человеческого духа Божия искра гаснет, и обманутая природа
создает новые поколения сынов человеческих для новых надежд.
Эти надежды не исполняются до тех пор, пока мы не захотим вполне признать и
осуществить до конца все то, чего требует истинная любовь, что заключается в
ее идее. При сознательном отношении к любви и действительном решении
исполнить ее задачу, прежде всего, останавливают два факта, по-видимому,
осуждающие нас на бессилие и оправдывающие тех, которые считают любовь
иллюзией. В чувстве любви по основному его смыслу мы утверждаем безусловное
значение другой индивидуальности, а через это и безусловное значение своей
собственной. Но абсолютная индивидуальность не может быть преходящей, и она
не может быть пустой. Неизбежность смерти и пустота нашей жизни совершенно
несовместимы с тем повышенным утверждением индивидуальности своей и другой,
которое заключается в чувстве любви. Это чувство, если оно сильно и вполне
сознательно, не может примириться с уверенностью в предстоящем одряхлении и
смерти любимого лица и своей собственной. Между тем тот несомненный факт, что
все люди всегда умирали и умирают, всеми или почти всеми принимается за
безусловно непреложный закон (так что даже в формальной логике принято
пользоваться этой уверенностью для составления образцового силлогизма: «все
люди смертны, Кай человек, следовательно, Кай смертей»). Многие, правда,
верят в бессмертие души; но именно чувство любви лучше всего показывает
недостаточность этой отвлеченной веры. Бесплотный дух есть не человек, а
ангел; но мы любим человека, целую человеческую индивидуальность, и если
любовь есть начало просветления и одухотворения этой индивидуальности, то она
необходимо требует сохранения ее как такой, требует вечной юности и
бессмертия этого определенного человека, этого в телесном организме
воплощенного живого духа. Ангел, или чистый дух, не нуждается в просветлении
и одухотворении; просветляется и одухотворяется только плоть, и она есть
необходимый предмет любви. Представлять себе можно все, что угодно, но любить
можно только живое, конкретное, а любя его действительно, нельзя примириться
с уверенностью в его разрушении.
Но если неизбежность смерти несовместима с истинной любовью, то бессмертие
совершенно несовместимо с пустотой нашей жизни. Для большинства человечества
жизнь есть только смена тяжелого механического труда и грубочувственных,
оглушающих сознание удовольствий. А то меньшинство, которое имеет возможность
деятельно заботиться не о средствах только, но и о целях жизни, вместо этого
пользуется своей свободой от механической работы главным образом для
бессмысленного и безнравственного времяпрепровождения. Мне нечего
распространяться про пустоту и безнравственность — невольную и
бессознательную — всей этой мнимой жизни, после ее великолепного
воспроизведения в «Анне Карениной», «Смерти Ивана Ильича» и «Крейцеровой
сонате» [7].
Возвращаясь к своему предмету, укажу лишь на то очевидное соображение, что
для такой жизни смерть не только неизбежна, но и крайне желательна: можно ли
без ужасающей тоски даже представить себе продолжающееся бесконечно
существование какой-нибудь светской дамы, или какого-нибудь спортсмена, или
карточного игрока?
Несовместимость бессмертия с таким существованием ясна с первого взгляда. Но
при большем внимании такую же несовместимость мы должны будем признать и
относительно других, по-видимому, более наполненных существовании. Если
вместо светской дамы или игрока мы возьмем, на противоположном полюсе,
великих людей, гениев, одаривших человечество бессмертными произведениями или
изменивших судьбу народов, то увидим, что содержание их жизни и ее
исторические плоды имеют значение лишь как данные раз и навсегда, а при
бесконечном продолжении индивидуального существования этих гениев на земле
потеряли бы всякий смысл. Бессмертие произведений, очевидно, нисколько не
требует и даже само по себе исключает непрерывное бессмертие произведших их
индивидуальностей. Можно ли представить себе Шекспира, бесконечно сочиняющего
свои драмы, или Ньютона, бесконечно продолжающего изучать небесную механику,
не говоря уж о нелепости бесконечного продолжения такой деятельности, какой прославились
Александр Великий или Наполеон. Очевидно, что искусство, наука, политика,
давая содержание отдельным стремлениям человеческого духа и удовлетворяя
временным историческим потребностям человечества, вовсе не сообщают
абсолютного, самодовлеющего содержания человеческой индивидуальности, а
потому и не нуждаются в ее бессмертии. В этом нуждается только любовь, и
только она может этого достигнуть. Истинная любовь есть та, которая не только
утверждает в субъективном чувстве безусловное значение человеческой
индивидуальности в другом и в себе, но и оправдывает это безусловное значение
в действительности, действительно избавляет нас от неизбежности смерти и
наполняет абсолютным содержанием нашу жизнь.
СТАТЬЯ
ЧЕТВЕРТАЯ I
«Дионис
и Гадес — одно и то же», — сказал глубочайший мыслитель Древнего мира.
Дионис, молодой и цветущий бог материальной жизни в полном напряжении ее
кипящих сил, бог возбужденной и плодотворной природы, — то же самое, что
Гадес, бледный владыка сумрачного и безмолвного царства отшедших теней. Бог
жизни и бог смерти — один и тот же бог. Это есть истина, бесспорная для мира
природных организмов. Закипающая в индивидуальном существе полнота жизненных
сил не есть его собственная жизнь, это жизнь чужая, жизнь равнодушного и
беспощадного к нему рода, которая для него есть смерть. В низших отделах
животного царства это вполне ясно; здесь особи существуют только для того,
чтобы произвести потомство и затем умереть; у многих видов они не переживают
акта размножения, умирают тут же на месте, у других переживают лишь на очень
короткое время. Но если эта связь между рождением и смертью, между
сохранением рода и гибелью особи есть закон природы, то, с другой стороны,
сама природа в своем поступательном развитии все более и более ограничивает и
ослабляет этот свой закон; необходимость для особи служить средством для
поддержания рода и умирать по исполнении этой службы остается, но действие
этой необходимости обнаруживается все менее и менее прямо и исключительно по
мере совершенствования органических форм, по мере возрастающей
самостоятельности и сознательности индивидуальных существ. Таким образом,
закон тождества Диониса и Гадеса — родовой жизни и индивидуальной смерти, —
или, что то же самое, закон противоположности и противоборства между родом и
особью, всего сильнее действует на низших ступенях органического мира, а с
развитием высших форм все более и более ослабляется; а если так, то с
появлением безусловно высшей органической формы, облекающей индивидуальное
существо, самосознательное и самодеятельное, отделяющее себя от природы,
относящееся к ней как к объекту, следовательно, способное к внутренней
свободе от родовых требований, — с появлением этого существа не должен ли
наступить конец этой тирании рода над особью? Если природа в биологическом
процессе стремится все более и более ограничивать закон смерти, то не должен
ли человек в историческом процессе совершенно отменить этот закон?
Само по себе ясно, что, пока человек размножается как животное, он и умирает
как животное. Но столь же ясно, с другой стороны, и то, что простое
воздержание от родового акта нисколько не избавляет от смерти: лица,
сохранившие девство, умирают, умирают и скопцы; ни те, ни другие не
пользуются даже особенной долговечностью. Это и понятно. Смерть вообще есть
дезинтеграция существа, распадение составляющих его факторов. Но разделение
полов, не устраняемое их внешним и преходящим соединением в родовом акте, —
это разделение между мужским и женским элементом человеческого существа есть
уже само по себе состояние дезинтеграции и начало смерти. Пребывать в половой
раздельности — значит пребывать на пути смерти, а кто не хочет или не может
сойти с этого пути, должен по естественной необходимости пройти его до конца.
Кто поддерживает корень смерти, тот неизбежно вкусит и плода ее. Бессмертным
может быть только целый человек, и если физиологическое соединение не может
действительно восстановить цельность человеческого существа, то, значит, это
ложное соединение должно быть заменено истинным соединением, а никак не
воздержанием от всякого соединения, т. е. никак не стремлением удержать в
существующем состоянии разделенную, распавшуюся и, следовательно, смертную
человеческую природу.
В чем же состоит и как осуществляется истинное соединение полов? Наша жизнь
так далека от истины в этом отношении, что за норму принимается здесь только
менее крайняя, менее вопиющая ненормальность. Это нужно еще пояснить, прежде
чем идти дальше.
II
В последнее время в психиатрической литературе Германии и Франции появилось
несколько специальных книг, посвященных тому, что автор одной из них назвал
«сексуальной психопатией», т. е. разнообразным уклонением от нормы в половых
отношениях. Эти сочинения помимо своего специального интереса для юристов,
медиков и самих больных интересны еще с такой стороны, о которой, наверное,
не думали ни авторы, ни большинство читателей, а именно в этих трактатах,
написанных почтенными учеными, вероятно, безукоризненной нравственности,
поражает отсутствие всякого ясного и определенного понятия о норме половых
отношений, о том, что и почему есть должное в этой области, вследствие чего и
определение уклонений от нормы, т. е. самый предмет этих исследований,
оказывается взятым случайно и произвольно. Единственным критерием оказывается
обычность или необычность явлений: те влечения и действия в половой области,
которые сравнительно редки, признаются патологическими уклонениями,
требующими лечения, а те, которые обыкновенны и общеприняты, предполагаются
как норма. При этом смешение нормы с обычным уклонением, отождествление того,
что должно быть, с тем, что заурядно бывает, доходит здесь иногда до высокого
комизма. Так, в казуистической части одного из этих сочинений мы под
несколькими нумерами находим повторение следующего терапевтического приема:
больного заставляют часто настойчивым медицинским советом, преимущественно же
гипнотическим внушением, занимать свое воображение представлением обнаженного
женского тела или другими непристойными картинами нормально - полового
характера (так!), и затем лечение признается удавшимся и выздоровление
полным, если под влиянием этого искусственного возбуждения пациент начнет
охотно, часто и успешно посещать публичный дом... Удивительно, как эти
почтенные ученые не были остановлены хотя бы тем простым соображением, что
чем удачнее будет терапия этого рода, тем легче пациент может быть поставлен
в необходимость от одной медицинской специальности обратиться к помощи
другой, и что торжество психиатра может наделать больших хлопот дерматологу.
Изучаемые в медицинских книгах извращения полового чувства важны для нас как
крайнее развитие того самого, что вошло в житейский обиход нашего общества,
что считается позволительным и нормальным. Эти необычные явления представляют
— только в более ярком виде — то самое безобразие, которое присуще нашим
обычным отношениям в этой области. Это можно было бы доказать рассмотрением
всех частных извращений полового чувства; но я надеюсь, что в этом деле мне
извинят неполноту агрументации, и позволю себе ограничиться одной более общей
и менее отвратительной аномалией области полового чувства. У многих лиц,
почти всегда мужского пола, это чувство возбуждается преимущественно, а
иногда и исключительно, той или другой частью в существе другого пола
(например, волосы, рука, нога), а то даже внешними предметами — известными
частями одежды и т. п. Эта аномалия получила название фетишизма в любви.
Ненормальность такого фетишизма состоит, очевидно, в том, что часть ставится
на место целого, принадлежность на место сущности. Но если возбуждающие
фетишиста волосы или ноги суть части женского тела, то ведь само это тело во
всем своем составе есть только часть женского существа, и, однако же, столь
многочисленные любители женского тела самого по себе не называются
фетишистами, не признаются сумасшедшими и не подвергаются никакому лечению. В
чем же тут, однако, различие? Неужели в том, что рука или нога представляют
меньшую поверхность, нежели все тело?
Если по принципу ненормально то половое отношение, в котором часть ставится
на место целого, то люди, так или иначе покупающие тело женщин для удовлетворения
чувственной потребности и тем самым отделяющие тело от души, должны быть
признаны ненормальными в половом отношении, психически больными, фетишистами
в любви или даже некрофилами. А между тем эти заживо умирающие любители
мертвечины считаются людьми нормальными, и через эту вторую смерть проходит
почти все человечество.
Незаглушенная совесть и незагрубелое эстетическое чувство в полном согласии с
философским разумением безусловно осуждают всякое половое отношение,
основанное на отделении и обособлении низшей животной сферы человеческого
существа от высших. А вне этого принципа невозможно найти никакого твердого
критерия для различения между тем, что нормально и что ненормально в половой
области. Если потребность в известных физиологических актах имеет право на
удовлетворение во что бы то ни стало потому только, что это потребность, то
совершенно такое же право на удовлетворение имеет и потребность того
«фетишиста в любви», для которого единственным вожделенным предметом в
половом отношении оказывается висящий на веревке, только что вымытый и еще не
просохший передник [8] Если
и находить различие между этим чудаком и каким-нибудь хроническим посетителем
лупанаров, то, разумеется, это различие будет в пользу фетишиста; влечение к
мокрому переднику есть несомненно натуральное, неподдельное, ибо никаких
фальшивых мотивов для него придумать невозможно, тогда как многие посещают
лупанары вовсе не по действительной в том нужде, а из ложных гигиенических
соображений, из подражания дурным примерам, под влиянием опьянения и т. п.
Осуждают обыкновенно психопатические проявления полового чувства на том
основании, что они не соответствуют естественному назначению полового акта,
именно размножению. Утверждать, что свежевымытый передник или даже поношенный
башмак могут служить для произведения потомства, было бы, конечно,
парадоксом; но едва ли менее парадоксально будет предположение, что этой цели
соответствует институт публичных женщин. «Естественный» разврат, очевидно,
так же противен деторождению, как и «противоестественный», так что и с этой
точки зрения нет ни малейшего основания считать один из них нормальным, а
другой ненормальным. Если же, наконец, стать на точку зрения вреда для себя и
других, то, конечно, фетишист, отрезающий пряди волос у незнакомых дам или
ворующий у них платки [9],
наносит ущерб чужой собственности и своей репутации, но можно ли сравнить
этот вред с тем, который причиняют несчастные распространители ужасной
заразы, составляющей довольно обычное последствие «естественного»
удовлетворения «естественной» потребности?
III
Все это я говорю не в оправдание противоестественных, а в осуждение
мнимоестественных способов удовлетворения полового чувства. Вообще, говоря о
естественности или противоестественности, не следует забывать, что человек
есть существо сложное и что естественно для одного из составляющих его начал
или элементов, может быть противоестественным для другого и, следовательно,
ненормальным для целого человека.
Для человека как животного совершенно естественно неограниченное
удовлетворение своей половой потребности посредством известного
физиологического действия, но человек как существо нравственное находит это
действие противным своей высшей природе и стыдится его... Как животному
общественному человеку естественно ограничивать физиологическую функцию,
относящуюся к другим лицам, требованиями социально-нравственного закона. Этот
закон извне ограничивает и закрывает животное отправление, делает его
средством для социальной цели — образования семейного союза. Но существо дела
от этого не изменяется. Семейный союз основан все-таки на внешнем
материальном соединении полов: он оставляет человека-животное в его прежнем
дезинтегрированном, половинчатом состоянии, которое необходимо ведет к
дальнейшей дезинтеграции человеческого существа, т. е. к смерти.
...Если бы человек сверх своей животной природы был только существом
социально-нравственным, но из этих двух противоборствующих элементов —
одинаково для него естественных, — окончательное торжество оставалось бы за
первым. Социально-нравственный закон и его основная объективация — семья —
вводят животную природу человека в границы, необходимые для родового
прогресса, они упорядочивают смертную жизнь, но не открывают пути бессмертия.
Индивидуальное существо так же истощается и умирает в социально-нравственном
порядке жизни, как если бы оно оставалось исключительно под законом жизни
животной. Слон и ворон оказываются даже значительно долговечнее самого
добродетельного и аккуратного человека [10]
Но в человеке кроме животной природы и социально-нравственного закона есть
еще третье, высшее начало — духовное, мистическое или божественное. Оно и
здесь, в области любви и половых отношений, есть тот «камень, его же
небрегоша зиждущи», и «той бысть во главу угла». Прежде физиологического
соединения в животной природе, которое ведет к смерти, и прежде законного
союза в порядке социально-нравственном, который от смерти не спасает, должно
быть соединение в Боге, которое ведет к бессмертию, потому что не
ограничивает только смертную жизнь природы человеческим законом, а перерождает
ее вечной и нетленной силой благодати. Этот третий, а в истинном порядке —
первый элемент с присущими ему требованиями совершенно естественен для
человека в его целости как существа, причастного высшему божественному началу
и посредствующего между ним и миром. А два низших элемента — животная природа
и социальный закон,— так же естественные на своем месте, становятся
противоестественными, когда берутся отдельно от высшего и полагаются вместо
него. В области половой любви противоестественно для человека не только
всякое беспорядочное, лишенное высшего духовного освящения удовлетворение
чувственных потребностей, наподобие животных (помимо разных чудовищных
явлений половой психопатии), но также недостойны человека и
противоестественны и те союзы между людьми разного пола, которые заключаются
и поддерживаются только на основании гражданского закона, исключительно для
целей морально-общественных с устранением или при бездействии собственно
духовного, мистического начала в человеке. Но именно такая противоестественная,
с точки зрения цельного человеческого существа, перестановка этих отношений и
господствует в нашей жизни и признается нормальной, и все осуждение
переносится на несчастных психопатов любви, которые только доводят до
смешных, безобразных, иногда отвратительных, но большей частью безвредных
сравнительно крайностей это самое общепризнанное и господствующее извращение.
IV
Те многообразные извращения полового инстинкта, которыми занимаются
психиатры, суть лишь диковинные разновидности общего и всепроникающего
извращения этих отношений в человечестве, — того извращения, которым
поддерживается и увековечивается царство греха и смерти. Хотя все три
естественных для человека в его целом отношения или связи между полами,
именно связь в животной жизни или по низшей природе, затем связь
морально-житейская или под законом и, наконец, связь в жизни духовной или
соединение в Боге, — хотя все эти три отношения существуют в человечестве, но
осуществляются противоестественно, именно в отдельности одно от другого, в
обратной их истинному смыслу и порядку последовательности и в неравной мере.
На первом месте в нашей действительности является то, что поистине должно
быть на последнем, — животная физиологическая связь. Она признается
основанием всего дела, тогда как она должна быть лишь его крайним
завершением. Для многих здесь основание совпадает с завершением: дальше
животных отношений они и не идут; для других на этом широком основании
поднимается социально-нравственная надстройка законного семейного союза. Тут
житейская середина принимается за вершину жизни, я то, что должно служить
свободным осмысленным выражением, во временном процессе, вечного единства,
становится невольным руслом бессмысленной материальной жизни. А затем,
наконец, как редкое и исключительное явление, остается для немногих избранных
чистая, духовная любовь, у которой все действительное содержание уже заранее
отнято другими, низшими связями, так что ей приходится довольствоваться
мечтательной и бесплодной чувствительностью безо всякой реальной задачи и
жизненной цели. Эта несчастная духовная любовь напоминает маленьких ангелов
старинной живописи, у которых есть только голова да крылышки и больше ничего.
Эти ангелы ничего не делают за неимением рук и не могут двигаться вперед, так
как их крылышкам хватает силы только на то, чтобы поддерживать их неподвижно
на известной высоте. В таком же возвышенном, но крайне неудовлетворительном
положении находится и духовная любовь. Физическая страсть имеет перед собой
известное дело, хотя и постыдное; законный союз семейный также исполняет
дело, пока необходимое, хотя и посредственного достоинства. Но у духовной
любви, какой она является до сих пор, заведомо нет совсем никакого дела, а
потому неудивительно, что большинство дельных людей glaub an keine Liebe der
nimmt's fur Polsie.
Эта исключительно духовная любовь есть, очевидно, такая же аномалия, как и
любовь исключительно физическая и исключительно житейский союз. Абсолютная
норма есть восстановление целости человеческого существа, и нарушается ли эта
норма в ту или другую сторону, в результате во всяком случае происходит
явление ненормальное, противоестественное. Мнимо-духовная любовь есть явление
не только ненормальное, но и совершенно бесцельное, ибо то отделение
духовного от чувственного, к которому она стремится, и без того наилучшим
образом совершается смертью. Истинная же духовная любовь не есть слабое
подражание и предварение смерти, а торжество над смертью, не отделение
бессмертного от смертного, вечного от временного, а превращение смертного в
бессмертное, восприятие временного в вечное. Ложная духовность есть отрицание
плоти, истинная духовность есть ее перерождение, спасение, воскресение.
V
«В день, когда Бог сотворил человека, по образу Божию сотворил его, мужа и
жену сотворил их».
«Тайна сия велика есть, аз же глаголю во Христа и во Церковь». Не к
какой-нибудь отдельной части человеческого существа, а к истинному единству
двух основных сторон его, мужеской и женской, относится первоначально
таинственный образ Божий, по которому создан человек. Как Бог относится к
своему творению, как Христос относится к своей Церкви, так муж должен
относиться к жене. Насколько общеизвестны эти слова, настолько же смысл их
мало разумеется. Как Бог творит вселенную, как Христос созидает Церковь, так
человек должен творить и созидать свое женское дополнение. Что мужчина
представляет активное, а женщина пассивное начало, что первый должен
образовательно влиять на ум и характер второй — это, конечно, положения
азбучные, но мы имеем в виду не это поверхностное отношение, а ту «великую
тайну», о которой говорит апостол. Эта великая тайна представляет
существенную аналогию, хотя и нетождество, между человеческим и божественным
отношением. Ведь уже создание Церкви Христом различается от творения
вселенной Богом как таковым. Бог творит вселенную из ничего, т.е. из чистой
потенции бытия или пустоты, последовательно наполняемой, т. е. воспринимающей
от действия Божия реальные формы умопостигаемых вещей; тогда как Христос
созидает Церковь из материала уже многообразно оформленного, одушевленного и
в частях своих самодеятельного, которому нужно только сообщить начало новой
духовной жизни в новой высшей сфере единства. Наконец, человек для своего
творческого действия имеет в лице женщины материал, ему самому равный по
степени актуализации, перед которым он пользуется только потенциальным
преимуществом почина, только правом и обязанностью первого шага на пути к
совершенству, а не действительным совершенством. Бог относится к твари как
все к ничему, т. е. как абсолютная полнота бытия к чистой потенции бытия,
Христос относится к Церкви как актуальное совершенство к потенции
совершенства, образуемой в действительное совершенство, отношение же между
мужем и женой есть отношение двух различно действующих, но одинаково
несовершенных потенций, достигающих совершенства только процессом
взаимодействия. Другими словами, Бог ничего не получает от твари для себя, т.
е. никакого приращения, а все дает ей; Христос не получает от Церкви никакого
приращения в смысле совершенства, а все совершенство дает ей, но Он получает
от Церкви приращение в смысле полноты Его собирательного тела; наконец,
человек и его женское «второе я» восполняют взаимно друг друга не только в
реальном, но и в идеальном смысле, достигая совершенства только через
взаимодействие. Человек может зиждительно восстановлять образ Божий в живом
предмете своей любви только так, чтобы вместе с тем восстановить этот образ и
в самом себе; а для этого он у самого себя силы не имеет, ибо если б имел, то
не нуждался бы и в восстановлении; не имея же у себя, должен получить от
Бога. Следовательно, человек (муж) есть творческое, зиждительное начало
относительно своего женского дополнения не сам по себе, а как посредник или
проводник Божественной силы. Собственно, и Христос созидает не какой-нибудь
отдельной своей силой, а той же творческой силой Божества; но будучи сам Бог,
Он обладает этой силой по естеству и actu, мы же по благодати и усвоению,
имея в себе лишь возможность (потенцию) для ее восприятия.
Переходя к изложению основных моментов в процессе осуществления истинной
любви, т. е. в процессе интеграции человеческого существа или восстановления
в нем образа Божия, я предвижу недоумение многих: зачем забираться на такие
недоступные и фантастические высоты по поводу такой простой вещи, как любовь?
Если бы я считал религиозную норму любви фантастической, то я, конечно, и не
предлагал бы ее. Точно так же, если бы я имел в виду только простую любовь,
т. е. обыкновенные, заурядные отношения между полами, — то, что бывает, а не
то, что должно быть, — то я, конечно, воздержался бы от всяких рассуждений по
этому предмету, ибо, несомненно, эти простые отношения принадлежат к тем
вещам, про которые кто-то сказал: нехорошо это делать, но еще хуже об этом
разговаривать. Но любовь, как я ее понимаю, есть, напротив, дело чрезвычайно
сложное, затемненное и запутанное, требующее вполне сознательного разбора и
исследования, при котором нужно заботиться не о простоте, а об истине...
Гнилой пень, несомненно, проще многоцветного дерева, и труп проще живого
человека. Простое отношение к любви завершается тем окончательным и крайним
упрощением, которое называется смертью. Такой неизбежный и
неудовлетворительный конец «простой» любви побуждает нас искать для нее
другого, более сложного начала.
VI
Дело истинной любви всего основывается на вере. Коренной смысл любви, как
было уже показано, состоит в признании за другим существом безусловного
значения. Но в своем эмпирическом, подлежащем реальному чувственному
восприятию бытии это существо безусловного значения не имеет: оно несовершенно
по своему достоинству и преходяще по своему существованию. Следовательно, мы
можем утверждать за ним безусловное значение лишь верою, которая есть
уповаемых извещение, вещей обличение невидимых. Но к чему же относится вера в
настоящем случае? Что, собственно, значит верить в безусловное, а тем самым и
бесконечное значение этого индивидуального лица? Утверждать, что оно само по
себе как такое в этой своей частности и отдельности обладает абсолютным
значением, было бы столь же нелепо, сколько и богохульно. Конечно, слово
«обожание» весьма употребительно в сфере любовных отношений, но ведь и слово
«безумие» также имеет в этой области свое законное применение. Итак, соблюдая
закон логики, не дозволяющий отождествлять противоречащих определений, а
также заповедь истинной религии, запрещающую идолопоклонство, мы должны под
верой в предмет нашей любви разуметь утверждение этого предмета как
существующего в Боге и в этом смысле обладающего бесконечным значением.
Разумеется, это трансцендентное отношение к своему другому, это мысленное
перенесение его в сферу Божества предполагает такое же отношение к самому
себе, такое же перенесение и утверждение себя в абсолютной сфере. Признавать
безусловное значение за данным лицом или верить в него (без чего невозможна
истинная любовь) я могу, только утверждая его в Боге, следовательно, веря в
самого Бога и в себя как имеющего в Боге средоточие и корень своего бытия.
Эта триединая вера есть уже некоторый внутренний акт, и этим актом полагается
первое основание к истинному воссоединению человека с его другим и
восстановлению в нем (или в них) образа триединого Бога. Акт веры в
действительных условиях времени и места есть молитва (в основном, не
техническом смысле этого слова). Нераздельное соединение себя и другого в
этом отношении есть первый шаг к действительному соединению. Сам по себе этот
шаг мал, но без него невозможно ничто дальнейшее и большее.
Так как для Бога, вечного и нераздельного, все есть вместе и зараз, все в
одном, то утверждать какое-нибудь индивидуальное существо в Боге — значит
утверждать его не в его отдельности, а во всем или, точнее — в единстве
всего. Но так как это индивидуальное существо в своей данной действительности
не входит в единство всего, существует отдельно, как материально обособленное
явление, то предмет нашей верующей любви необходимо различается от
эмпирического объекта нашей инстинктивной любви, хотя и нераздельно связан с
ним. Это есть одно и то же лицо в двух различных видах или в двух разных
сферах бытия — идеальной и реальной. Первое есть пока только идея. Но в
настоящей, верующей и зрячей любви мы знаем, что эта идея не есть наше
произвольное измышление, а что она выражает истину предмета, только еще не
осуществленного в сфере внешних реальных явлений.
Эта истинная идея любимого предмета хотя и просвечивает в мгновения любовного
пафоса сквозь реальное явление, но в более ясном виде является сначала лишь
как предмет воображения. Конкретная форма этого воображения, идеальный образ,
в который я облекаю любимое лицо в данный момент, создается, конечно, мной,
но он создается не из ничего, и субъективность этого образа как такого, т. е.
являющегося теперь и здесь перед очами моей души, нисколько не доказывает
субъективного, т. е. для меня лишь существующего характера самого
воображаемого предмета. Если для меня, находящегося по ею сторону
трансцендентного мира, известный идеальный предмет является только как
произведение моего воображения, это не мешает его полной действительности в
другой, высшей сфере бытия. И хотя наша реальная жизнь находится вне этой
высшей сферы, но наш ум не совсем чужд ей, и мы можем иметь некоторое
умозрительное понятие о законах ее бытия. И вот первый, основной закон: если
в нашем мире раздельное и изолированное существование есть факт и
актуальность, а единство — только понятие и идея, то там, наоборот,
действительность принадлежит единству или, точнее, всеединству, а
раздельность и обособленность существуют только потенциально и субъективно.
А отсюда следует, что бытие этого лица в трансцендентной сфере не есть
индивидуальное в смысле здешнего реального бытия. Там, т. е. в истине,
индивидуальное лицо есть только луч живой и действительный, но неразделенный
луч одного идеального светила — всеединой сущности. Это идеальное лицо, или
олицетворенная идея, есть только индивидуализация всеединства, которое
неделимо присутствует в каждой из этих своих индивидуализации. Итак, когда мы
воображаем идеальную форму любимого предмета, то под этой формой нам
сообщается сама всеединая сущность. Как же мы должны ее мыслить?
VII
Бог как единый, различая от себя свое другое, т. е. все, что не Он сам,
соединяет с собою это все, представляя себе его вместе и зараз, в абсолютно
совершенной форме, следовательно, как единое. Это другое единство, различное,
хотя и неотделимое от первоначального единства Божия, есть относительно Бога
единство пассивное, женское, так как здесь вечная пустота (чистая потенция)
воспринимает полноту божественной жизни. Но если в основе этой вечной
женственности лежит чистое ничто, то для Бога это ничто вечно скрыто воспринимаемым
от Божества образом абсолютного совершенства. Это совершенство, которое для
нас еще только осуществляется, для Бога, т. е. в истине, уже есть
действительно. То идеальное единство, к которому стремится наш мир и которое
составляет цель космического и исторического процесса, оно не может быть
только чьим-нибудь субъективным понятием (ибо чьим же?), оно истинно есть как
вечный предмет любви Божьей, как Его вечное другое.
Этот живой идеал Божьей любви, предшествуя нашей любви, содержит в себе тайну
ее идеализации. Здесь идеализация низшего существа есть вместе с тем
начинающая реализация высшего, и в этом истина любовного пафоса. Полная же
реализация, превращение индивидуального женского существа в неотделимый от
своего лучезарного источника луч вечной Божественной женственности, будет
действительным, не субъективным только, а и объективным воссоединением
индивидуального человека с Богом, восстановлением в нем живого и бессмертного
образа Вожия.
Предмет истинной любви не прост, а двойствен: мы любим, во-первых, то
идеальное (не в смысле отвлеченном, а в смысле принадлежности к другой сфере
бытия) существо, которое мы должны ввести в наш идеальный мир, и, во-вторых,
мы любим то природное человеческое существо, которое дает живой личный
материал для этой реализации и которое через это идеализируется не в смысле
нашего субъективного воображения, а в смысле своей действительной объективной
перемены или перерождения. Таким образом, истинная любовь есть нераздельно и
восходящая, и нисходящая (или те две Афродиты, которых Платон хорошо
различал, но дурно разделял). Для Бога Его другое (т. е. вселенная) имеет от
века образ совершенной женственности, но Он хочет, чтобы этот образ был не
только для Него, но чтобы он реализовался и воплотился для каждого индивидуального
существа, способного с ним соединиться. К такой же реализации и воплощению
стремится и сама вечная Женственность, которая не есть только бездейственный
образ в уме Божием, а живое духовное существо, обладающее всей полнотой сил и
действий. Весь мировой и исторический процесс есть процесс ее реализации и
воплощения в великом многообразии форм и степеней.
В половой любви, истинно понимаемой и истинно осуществляемой, эта
божественная сущность получает средство для своего окончательного крайнего
воплощения в индивидуальной жизни человека. способ самого глубокого и вместе
с тем самого внешнего реально ощутительного соединения с ним. Отсюда те
проблески неземного блаженства, то веяние нездешней радости, которыми
сопровождается любовь даже несовершенная и которые делают ее, даже
несовершенную, величайшим наслаждением людей и богов. Отсюда же и глубочайшее
страдание любви, бессильной удержать свой истинный предмет и все более и
более от него удаляющейся.
Здесь получает свое законное место и тот элемент обожания и беспредельной
преданности, который так свойствен любви и так мало имеет смысла, если
относится только к земному ее предмету, в отдельности от небесного.
Мистическое основание двойственного или, лучше сказать, двустороннего
характера любви разрешает вопрос о возможности повторения любви. Небесный
предмет нашей любви только один, всегда и для всех один и тот же — вечная
Женственность Божия; но так как задача истинной любви состоит не в том
только, чтобы поклоняться этому высшему предмету, а в том, чтобы реализовать
и воплотить его в другом, низшем существе той же женской формы, но земной
природы, оно же есть лишь одно из многих, то его единственное значение для
любящего, конечно, может быть и преходящим. А должно ли быть таковым и
почему, это уже решается в каждом индивидуальном случае и зависит не от
единой и неизменной мистической основы истинного любовного процесса, а от его
дальнейших нравственных и физических условий, которые мы и должны
рассмотреть.
Примечания.
1. Я изложил общую сущность отвергаемого мною взгляда, не
останавливаясь на второстепенных видоизменениях, которые он представляет у
Шопенгауэра, Гартмана и др. В недавно вышедшей брошюре «Основной двигатель
наследственности» (М., 1891 г.) Вальтер пытается историческими фантами
доказать, что великие люди являются плодом сильной взаимной любви.
2. Здесь и далее я поясняю свое рассуждение примерами
преимущественно из великих произведений поэзии. Они предпочтительнее примеров
из действительной жизни, так как представляют не отдельные явления, а целые
типы.
3. Так называются на церковном языке преимущественно свв.
Иоаким и Анна, но и прочие предки Богоматери носят иногда у церковных
писателей это название.
4. По-видимому, это исключается известным приключением в
Египте, которое при сильной любви было бы психологически невозможно.
5. Если скажут, что эти слова боговдохновенны, то это будет не
возражение, а только перевод моей мысли на теологический язык.
6. Я называю половой любовью (за неимением лучшего названия)
исключительную привязанность (как обоюдную, так и одностороннюю) между лицами
разного пола, могущими быть между собой в отношении мужа и жены, нисколько не
предрешая при этом воппоса о значении физиологической стороны дела.
7. Наше «общество», а в том числе и светские дамы, с
восхищением читали эти произведения, в особенности «Крейцерову сонату»; но
едва ли хоть одна из них после этого чтения отказалась от какого-нибудь
приглашения на бал — так трудно одной моралью, хотя бы и в современной
художественной форме, изменить реальное действие общественной среды.
8. См. у Бинэ. Фетишизм в любви; также Крафт-Эбинг. Сексуальная
психопатия.
9. См там же.
10. По поводу недавних толков о смерти и страхе смерти нужно
заметить, что кроме страха и равнодушия — одинаково недостойных мыслящего и
любящего существа — есть и третье отношение — борьба и торжество над смертью.
Дело идет не о своей смерти, о которой нравственно и физически здоровые люди,
конечно, мало заботятся, а о смерти других, любимых существ, к которой
безнравственное отношение для любящего невозможно (см. Ин 11, 33—38).
Резигнация в этом отношении была бы требованием разума только в том случае,
если бы смерть человека была абсолютно неизбежным исходом. Но это всегда лишь
предполагают, но никогда не доказывают, и не без причины, ибо доказать это невозможно.
Что при известных условиях смерть необходима, об этом, конечно, нет спора; но
что эти условия суть единственно возможные, что их нельзя изменить и что,
следовательно, смерть есть необходимость безусловная, — для этого нет даже
тени разумного сознания.
|